А над всем лесом висела плотная майская синь. Вершины сосен качались, и казалось, что это они, гигантские раскидистые кисти, так ровно и тонко выкрасили небо. Лишь над поляной оно было посветлее, и мы, точно забыв, зачем пришли сюда, долго смотрели вверх, ничего не говоря друг другу. Мы и за всю дорогу не обмолвились ни словом, каждый думал о чем-то своем. А скорее всего, каждый думал о случившемся. Потому что нельзя было не думать об этом столь нелепом и так потрясшем нас случае.
Да, фронт есть фронт. Да, и ранение и смерть здесь не в диковинку. Ко всему мы были готовы и привычны. Но причина гибели Жени и увечья Емельяна не укладывалась в нашем сознании и не могла быть оправдана. Тем более Звездиным. Он все делал, чтобы не пролилась и капля лишней крови. Даже по неопытности или по случайности. («Знаю, что наивно, знаю, что капля в море, но ведь капля не воды, а крови!» — вспомнил я давний его разговор с Гурьяниным.) А тут откровенно бессмысленные жертвы. Жертвы холодной, как нам казалось, и беспричинной жестокости. Именно так была воспринята нами каждая строка в Марининой записке.
Да и не только смерть Жени и ранение Гурьянина подавляли нас. Мы были угнетены самим фактом девичьей неверности. На наших глазах взялась прахом казавшаяся несокрушимой святость чувств, отчего в каждом из нас мгновенно поселилось тягостное и непреходящее ощущение зыбкости самой высокой и большой веры.
Но с верой всегда расставаться трудно. Даже если не остается сомнений в том, что тебя обманули. И даже если ты наполнен негодованием, как свинцом. Она словно бы не сразу выветривается из сознания, в котором долго и полноправно жила.
Наверное, поэтому мы и медлили и, безотчетно выигрывая время, околдованно смотрели на небо, дышали лесными запахами, которые как бы расслабляли нас.
Мне показалось, что Звездин уже колеблется. Наверное, об этом подумал и Шалаев, потому что вдруг пристально и многозначительно посмотрел на меня, переведя тут же взгляд на комбата.
Но Звездин не переменил решения. Он повернулся, подошел к ближайшей от нас сосне и шильцем перочинного ножа прикрепил к стволу фотографию.
С расстояния пятнадцати метров карточка казалась очень маленькой. На матово-розовом сосновом стволе блестел крохотный прямоугольник. Отчетливо виднелись контуры прически, овал лица, высветленного доверчивой и мягкой улыбкой.
Мне довелось отмеривать шаги и стрелять первым. Я изготовился, Звездин кивнул, и рука моя стала поднимать пистолет.
Я знаю, что был не меньше Звездина и Шалаева зол на Марину за ее измену, но все же хорошо помню, что во мне жила и тогда какая-то противодействующая сила. Наверное, от сознания недоказанности вины. И теперь я знаю, что нет ничего страшнее пренебрежения такой недоказанностью. Оказывается, оно может уносить жизни. А в лучшем случае оставлять травмы.
По нахмуренности лиц и еще по каким-то неуловимым признакам я догадывался, что Звездин и Шалаев обуреваемы теми же сомнениями. Только сомнения наши были намного меньше боли и ненависти, вызванных гибелью Жени и ранением Емельяна. А вдобавок ко всему мы были просто молоды и не умели побеждать чувства мудростью размышления. Да еще столь чистые и праведные чувства. И поэтому на поляне один за другим все-таки прогремели три гулких выстрела.
Но насколько же иными были мы все при свершении этой символической казни! Я хорошо знал, и теперь помню, как обычно стреляли Звездин и Шалаев. Звездин бывал при стрельбе красив и строг: левая рука резко отведена за спину, белые брови стянуты к переносице, ноги расставлены нешироко и упруго, пистолет в руке — как впаянный.
Комбат принимал эту стойку в одно мгновение и почти не целился.
А Шалаев стрелял с форсом: сильно разворачивал корпус и отводил руку далеко в сторону. И долго целился. Я подражал Звездину.
А на этот раз нас никто бы не узнал. И мы сами себя не узнавали. Стреляли мы торопливо и как-то принужденно, не заботясь ни о стойке, ни о форсе. Пистолеты мы не вскидывали, а медленно и вяловато поднимали, как очень большую и непривычную тяжесть. Сделав выстрел, каждый старался не смотреть на других, поспешно отходил в сторону и снова принимался молча, бессмысленно разглядывать верхушки сосен и синее небо.
Звездин стрелял последним.
По лесу где-то еще металось эхо его выстрела, а он уже снимал фотографию со ствола сосны. И до самой землянки даже не взглянул на нее.
Только, вкладывая карточку в конверт, в который была вложена и записка, мы не удержались: каждый брал в руки казненную «хозяйку землянки» и подолгу в суровом молчании смотрел на нее.
А потом я выводил на конверте адрес: область-район… село Бруснички, Созиной Марине…
9
Письмо наше принесли Маринке вечером. Принесла его тетка Домна, сельский почтальон, сухая, остроскулая и говорливая вдова, знавшая в Брусничках подноготную каждой хаты. Не знала она только, отчего это Созина Маринка последнее время переменилась, будто наговор ей какой сделали. «Такая девка, хохотушка и певунья, а вон как ее умаяло что-то…»
И когда, перебрав на почте тощими пальцами письма, тетка Домна увидела наш неказистый конверт, она решила, что теперь-то развеются Маринкины печали. Бойкая и резкая на язык, готовая в любую минуту по-свойски отбрить любого, хоть даже само районное начальство, тетка Домна была в то же время щедрая на добро. Письмо для Марины она положила отдельно и теперь, кажется, не шла, а летела в Бруснички.
Уже была роздана вся почта, начиная с самого дальнего края, и вот наконец хата Созиных. Обычная, ничем не выделяющаяся хата — с крыльцом, с резными ставнями, с невысоким палисадником к улице.
Тетка Домна остановилась у палисадника, напротив уличных окон, и через штакетник крикнула:
— Созины! Эй, Созины!..
Мать открыла окно, и уже совсем отчетливо слышался в хате звонкий голоо тетки Домны:
— Дочку шли, дочку, Акимовна. Послание ей важное несу.
Марина опрометью выбежала на крыльцо, но вдруг какая-то сила остановила ее, по ступенькам она сошла неторопливо и опасливо.
— Получай фронтовые поцелуи, Маринка, — тетка Домна, как веером, обмахивалась конвертом. — Всю дорогу бежала, спешила порадовать тебя. На, читай в свое удовольствие.
Незнакомый почерк на конверте заставил Марину тут же вскрыть письмо…
Все остальное она помнит смутно. Помнит только, что в тот же вечер бегала к председателю сельсовета спросить, как можно разыскать военный госпиталь, в который отправили раненого с фронта. Председатель посоветовал сходить в военкомат, и она утром побежала на тракт ловить попутную машину, но вдруг пришло ей в голову написать в наш полк.
Я хорошо помню, как звонили нам в батальон из строевой части и спрашивали, не присылал ли Гурьянин письма из госпиталя. Мы действительно получили накануне первое письмо от Емельяна, и Звездин, не кладя трубку, потянулся к столу, взял конверт и продиктовал обратный адрес.
— А это зачем? — спросил он.
— Девушка его разыскивает.
Девушка? Мы пожали плечами, переглянулись. Никому из нас и в голову не пришло, что это могла быть Марина. Ведь она вышла замуж.
Теперь вот, в беседе с Емельяном, одна за другой открывались передо мной давние подробности, от которых становилось и тяжело и радостно одновременно…
Через трое суток после того, как пришел ответ из полка, Марина сошла с поезда в небольшом волжском городе, а еще через час ее вела медсестра длинным неуютным коридором к двадцать седьмой палате.
Всю долгую дорогу Марине казалось, что поезд идет страшно медленно, а время и вовсе остановилось. Теперь же ей вдруг захотелось, чтобы госпитальный коридор был подлиннее. Вплотную подступившая минута встречи подтачивала в ней решимость, и она не слышала ничего, кроме ошалелого стука в груди. Этот стук, казалось ей, заглушал все звуки, даже жесткие цокающие шаги медсестры, которая с откровенным любопытством разглядывала ее.
Навстречу им попадались раненые, и Марина с еще большим ужасом думала, что один из них неожиданно может оказаться Емельяном, и тут уж она совсем не будет знать, что делать. Но раненые были незнакомы ей, а коридор вдруг кончился, уставясь на Марину сильно истертым картонным квадратом, на котором кто-то по-школьному вывел чернилами цифру «27».
— Вот здесь, — сказала сестра. — Койка у окна справа. — И ушла, обдав Марину еще одним оценивающим взглядом.
Марина почувствовала, что не может двинуть рукой, не может дотянуться до дверной ручки. И ноги еле держали ее, и сердце теперь не стучало, а, оглушенное, молча и затаенно лежало в какой-то пропасти, куда его толкнула вот эта цифра на картонном квадрате.
Марина отошла от двери, готовая во всю мочь побежать по этому длинному коридору обратно, но другая мысль тут же остановила ее и властно вернула к палате. А когда она протянула руку, смущение и боязнь мгновенно оставили ее. Она, постучав, открыла дверь.